21:05 Очерки о городе и его людях (продолжение) |
Этапы, нары, искусство (отрывок) ...Этапный наш эшелон двигался безумно медленно, сутками стоя на каких-то полустанках и в тупиках. Конвой "забывал" отдавать нам наши сухари и даже поить водой. Охранники на станциях обменивали сухари на водку и тут же напивались. На наших глазах пьяные вохровцы затаскивали в вагон каких-то девок, поили их самогонкой, раздевали и творили с ними, что хотели, не стесняясь нашим присутствием. Конвой состоял преимущественно из украинцев. То был свирепый, бесчеловечный народ! И еще из казахов и татар - еще более безжалостных. Сначала я все возмущалась, а потом... вспомнила голод на Украине, угнетение и депортацию малых народов и подумалось мне, что мой ропот неуместен. Другое дело, что мстительность по отношению к русским была несправедлива: они пострадали не меньше, если не больше других. Казнить надо было кого-то другого. Тамара Р., с которой мы волею судеб оказались в одном купе, таяла на глазах. Она лежала с пересохшими губами и полузакрытыми глазами и ни на что не реагировала, почти не сознавая окружающего. Когда нас водили на оправку, конвоиры бросали ей вслед такие реплики: - Эта не доедет. Давай спорить - не доедет... Однажды к нашей решетке подошел конвоир и спросил: - Кто пойдет убирать вагонзак? Я сообразила: значит, лишнее движение, возможно, лишняя пайка, может быть, свежий воздух. И сказала: - Я пойду! Со мной пошла еще одна женщина. Нас привели в вагон зеков-мужчин, грязь и вонь превосходили все мыслимое. Многие из зеков страдали поносами от скверной воды, так как наш состав загоняли в тупики вдали от водозаборных колонок, и пили мы частенько из грязных луж. Мы принялись за уборку. Утром начали, поздним вечером закончили. Работали медленно - мало было сил. К вечеру нам дали по котелку пшенного супа и по пайке хлеба. Суп мы тут же проглотили. Животы у нас раздулись, пот градом катился с лиц. Мы шли к своему вагону медленно и отрывали по кусочкам и клали в рот спрятанный за пазухами хлеб. Хлеб этот страшно мучил меня, я могла бы съесть его неопределенно много - так мне казалось. Предложи мне тогда любые деликатесы - я выбрала бы только хлеб! Только он нужен голодному! У меня была цель: Донести кусочек хлеба до Тамары. Этот кусок жег мне грудь, запах его сводил с ума. Но я стоически терпела, отгоняя искушение. И донесла-таки! Тамара лежала по-прежнему, закатив глаза так, что одни белки виднелись. Я молча прилегла рядом и, отщипнув хлебный мякиш, протиснула его Тамаре между зубами. А сама шепчу ей в ухо: - Не глотай сразу, рассасывай потихоньку!.. Не бойся, я еще дам... Так по крошке я скармливала хлеб Тамаре, и когда я делала это, мне уже не хотелось есть самой. Происходила какая-то психологическая перестройка: моя жажда хлеба отодвинулась на второй план. А конвой тем временем пропивал наш хлеб на станциях и устраивал оргии на глазах умиравших от голода женщин. Однажды мы остановились у перрона какой-то крупной станции. Мы услышали говор людей, движенье багажных тележек, шарканье ног, сигналы паровозов. И вдруг одна из наших женщин громко закричала: - Люди! Хлеба!.. Мы умираем... И пошло по эшелону: - Хлеба!.. Хлеба!.. Этот крик вырывался из каждого вагона, и все они слились в один могучий вопль: - Хлеба-а-а! Заключенные женщины начали стучать в стенки вагонов. Получался большой скандал, нежелательный для наших мучителей, выливавшийся в настоящий бунт! А женщины все стучали кулаками в стенки вагонов: - Хлеба-а-а!.. К нам в вагон заскочил молодой чернявый офицер без кителя, без фуражки, в галифе на помочах. Он пробежал по вагону с револьвером в руке, панически крича: - Женщины, перестаньте!.. Да замолчите же!.. Стрелять буду!.. А следом за ним двое конвойных втащили большую корзину с сухарями. Они стали прямо через решетку бросать в нас эти сухари, приговаривая: - Нате, нате!.. Не орите только!.. Постепенно крики стихли. Я собрала разбросанные сухари, позвала на помощь Любу Говейко (военврач), и мы вдвоем разделили сухари и раздали их женщинам. Надо сказать, что я совершенно не была подвержена массовой истерии. Какая-то живая-живуленька не угасала в моем ослабевшем теле, она-то и управляла моим сознанием и духом. И не приведи, Господь, если оскорбляли мое чувство справедливости: дело могло дойти до крайности, ибо я становилась упрямее осла и совершенно утрачивала спасительное чувство страха и самосохранения. До Мариинска, нашего пункта назначения, мы ехали ровно месяц. В больших населенных пунктах нас выгружали из вагонов и на несколько дней отправляли в местную пересылку. Вероятно, из-за перегруженности железной дороги мы застревали иногда в пересылках по неделе. В одной из них мне пришлось пережить нечто такое, что не определить одним словом, и вообще не знаю, вмещается ли оно в слова. Случиться это могло разве что в аду, если бы у бесовской силы достало фантазии выдумать такое. Камера, куда нас ввели, была набита женщинами с самыми разнообразными сроками и статьями. Была здесь, разумеется, и воровская аристократия - старые матерые блатнячки. Занимали они лучшие места - у окошек, где больше света и воздуха. Я оказалась вблизи их на нарах и могла наблюдать их, молодых, здоровых, истатуированных до невозможности в том числе непотребными надписями на груди, на лопатках, на животе, на пальцах рук, на ляжках и даже на лице. У меня отчего-то все время ныла челюсть и я лежала тихо, положив под голову единственную свою поклажу - крапивный мешок. Девки вели себя вызывающе. Они всячески поносили находившихся в соседней камере мужчин-рецидивистов с огромными сроками и позорили их на чем свет стоит. Наши камеры разделяла дощатая оштукатуренная стена. Распоясавшиеся воровки считали, что она надежно защищает их от мести и расправы постепенно свирепевших блатяков. Они задели мужскую честь воров в законе, и тогда по ту сторону стены началась работа: воры выбили из-под нар один из столбов опоры и пользуясь им, как тараном, начали пробивать стену. В нашей камере поднялась паника. Женщины, а их было человек 150, начали неистово кричать и биться в дверь, требуя охрану и надзирателей. Но в коридоре будто все вымерло – ни звука! Глухие удары тарана долбили и долбили в стену, стена дрожала, с нее сыпалась штукатурка. Все, кто были возле стены, хлынули от нее. А воровки вошли в раж от непонятного восторга, плясали и прыгали возле стены, как ведьмы на Лысой горе. Стена трепетала, как от хорошей бомбежки. Осада успешно продолжалась, женщины кричали. В стене обозначилось круглое пятно, показывающее, где будет пролом. Стала слышна команда: и-ра! и-два! И даже сопенье озверевших мужиков. И вот - дыра! В дыру сразу пролезло плечо и просунулась морда - красная, потная!.. И в ту же секунду дверь нашей камеры распахнулась и на пороге появились охранники с оружием в руках. Еще миг - и раздался грохот выстрела. Пролезший было в дыру блатарь обвис в проломе, прошитый пулями... Нас, смертельно перепуганных, сейчас же перевели в другую камеру. Мы слышали из нее, как началось истязание мужчин-воров за их вторжение к нам. Если судить по истовым воплям истязуемых, избивающих было много и расправлялись они беспощадно. Как-то раз в одной из пересылок (в Перми? В Казани?) в коридоре шел обычный шмон. Обыскивали молодые девчонки в военных гимнастерках. У меня ничего не было - пустой мешок и пустой же кисет из-под табака. Стояла я, опершись на стену, не шевелясь, молча. А вокруг крик, гам! Нам подселили бытовичек, а у них узлы с хлебом, табаком. Они-то и шумели, и гремели, беспокойно двигаясь налитыми жизнью телами. А я в то время на почве голода даже видеть и слышать стала плохо. Одна из обыскивающих надзирательниц ощупала меня, вытащила из моего кармана кисет и шепнула: - Стойте на этом месте, никуда не уходите!.. Через некоторое время она снова подошла ко мне вплотную, сунула мне в карман кисет, наполненный табаком, и кусок хлеба. Запахнула полу моего синего плаща, шепнув: - Осторожно, молчите... Мой вид вызвал у этой девочки сострадание. Акт милосердия явился так неожиданно, что совершенно потряс меня. Я до сих пор вспоминаю этот случай и думаю: не во сне ли мне это приснилось? А поднесенными мне дарами я не воспользовалась: нас погнали на прожарку одежды и там у меня стянули и хлеб, и табак... Но теперь, кроме грязного крапивного мешка, со мной осталась навсегда память о неистребимой силе добра в человеческом сердце. Глухой зимой, в самые морозы приехали мы в Мариинск. Везли нас то в столыпинских, то в телячьих вагонах. Благодаря нашей неимоверной скученности было относительно тепло. Порой нам давали горячий суп, тогда дверь вагона раздвигалась и первое, что нам бросалось в глаза, была щетина штыков, направленная на нас взводом "солдатушек, браво-ребятушек", а уж потом котелки с баландой. У меня продолжала ныть нижняя челюсть. Но в скученности тел, в навозной вони от параши, в непрерывном гуле и гвалте голосов, я как-то смирялась с болью. Когда нас выгрузили на станции в Мариинске, я оказалась выброшенной во власть сибирского холода: в коротенькой жакетке, в подшитых, старых валенках, без чулок. Кроме того на мне был синий дождевой плащик и на голове кусок бумажного одеяла, подаренного Тамарой. Нас, как всегда, томительно долго считали, пересчитывали, строили, перестраивали. Наконец, дали команду: - Внимание! Вы переходите в распоряжение конвоя... шаг в сторону – конвой стреляет без предупреждения... направляющий - вперед! Тронулись, слава тебе, Господи! Кричит о чем-то конвой, лают охраняющие нас собаки, невыносимо терзает мороз. Но мы - до предела сжавшись, ссутулившись, глядя себе под ноги, стараясь сберечь в себе остатки вагонного тепла - идем, идем... Далеко ли, долго ли, Господи? Лагерь зовущийся Марпересылкой, был, естественно, за городом. Дошли и встали. Начиналась поземка - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колени и стараются пробраться к спине. Остановилась наша колонна перед широкими воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются, и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. И вдруг команда: - Колонна - садись!.. То есть как - садись? Куда - садись? А на землю, на снег, садись - и все! Мы потоптались на месте, дескать, может, не так поняли, может, еще постоять можно. Нет - садись! На мерзлую землю, на снег. И стали садиться, а что поделаешь? В стоящих ведь будут стрелять... До чего же жадна до жизни трусливая и жалкая природа человеческая! Смерти мгновенной предпочитают пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино - смертью... Садились, но у большинства были в руках узлы, даже чемоданы, на них и опускались, не на землю. А у меня крапивный мешок - ряднина дырявая. Села я на голые свои коленки без чулок, села и думаю: конец пришел. Не выдержу! Челюсть моя - на пределе. Что там с нею? Боль глухая, отдаленная, как дальний гул пальбы. Сидели мы долго - час, полтора. Наконец, из дверей вахты выскочил молодой человек в телогрейке и шапке-ушанке с дощечкой и карандашом в руке. Здесь же оказалась кипа бумаг - наши "дела", которые нас сопровождали. И началась церемония передачи, долгая и нудная: Фамилия? Имя? Статья? Срок? - и так далее. Кончилось и это. Только тогда отворились ворота адовы и поглотили нас. Возможно, навсегда, потому что избыть здесь десятилетний срок и остаться живым представлялось сомнительным. Погнали нас сначала в баню. Цель ее была отнюдь не перемыть наши заскорузлые тела, а пережарить нашу одежду, то есть изничтожить вшей, которых мы привезли с собой. Обслуживали баню уголовники, облаченные в белые халаты. Они назывались санитарами-парикмахерами, потому что в санобработку входило обязательное бритье подмышек и лобков и стрижка волос на голове, у мужчин - обязательная, у женщин - при обнаружении вшей. Бритье же лобков преследовало одну цель: в случае побега бежавшего зека узнавали по лобку. Голые, худые, с кожей покрытой пупырышками (пеллагра), шершавой, как наждачная бумага, некоторые - с сильно отечными руками и ногами. Стояли мы в очереди друг за дружкой перед молодцами в прическах с сытыми мордами. А молодцы выбирали себе невест на потребу на неопределенный срок. И кстати обогащались, выбирая из одежды такие вещи, которые волею судеб еще не были у зеков отняты: кожаные пальто, меховые куртки, хорошую обувь, пледы, костюмы, нижнее белье хорошего качества. Все шло в обмен на хлебные пайки. Кожаное пальто или полушубок стоили 10-15 паек. Хорошие вещи были у прибалтов: латышей, эстонцев, финнов. А у нас, русских, нечего было взять, кроме вшей. Когда мы гуськом проходили в мыльную, то нам на живот, на грудь или руку ловко прилипал комочек жидковатого мыла, который ляпал с лопаточки специально поставленный здесь еще один в белом халате блатарь. Женщин в обслуге почти не было. Ко всем нашим бедам на почве истощения мы страдали деменцией, которая проявлялась в потере памяти, медлительности соображения и движений, в тяготении к неподвижным позам, в особенности у мужчин. Тогда санитары-блатари грубо кричали на нас, толкали и даже били. В мыльной нам отпустили литра по три тепловатой воды и на этом приготовления к бане закончились. Было холодно, и мы скорей-скорей старались добраться до одежды. После бани нас повели в карзону (карантинная зона) на три недели, в пустой барак с трехъярусными нарами. Барак этот, почти не отапливаемый, наполовину врос в землю, быть может по причине экономии тепла и стройматериалов. Крошечная печурка при входе получала с утра охапку соломы и все. Холодно! Измученные, обмороженные, плохо понимающие, где мы и что с нами, мы забрались на нары и под нары, тесно прижимаясь друг к другу телами, чтобы согреться. У некоторых женщин были сильно обморожены пальцы рук, носы и щеки. Со мною рядом оказалась Люба Говейко. Одета она была по-фронтовому: в шинель с оторванными погонами, в шапку-ушанку, на ногах сапоги. Она обморозила щеки, но видя, что помощь не предвидится, свернулась калачиком и пыталась уснуть. Сидение на снегу с голыми ногами не прошло для меня даром: усилилась боль в челюсти. Она разрасталась быстро, ах, какая это была невыносимая боль!.. Будто кто-то зубами рвал мою челюсть. Я застонала: - Люба, помоги, я умираю!.. Люба полуоткрыла глаза: - Что я могу!.. Какой я теперь врач?.. Она едва говорила, была в полузабытьи. Я продолжала громко стонать и тогда ко мне подошла старушка - ночная дневальная и сказала: - Не кричи! Людей взбудоражишь... Едва сдерживая стоны, я спустилась с нар и подошла к печурке. Барак освещался одной-единственной коптилкой. Я попросила дневальную: - Посмотри, что у меня на щеке? И подставила ей челюсть. Дневальная посмотрела и сказала: - У тебя тут какая-то опухоль с горошину величиной и черного цвета. Иди-ка на свое место, тут тебе быть не полагается. Я снова залезла на нары. Когда, все увеличиваясь, боль снова достигла невероятной силы, я опять спустилась с нар и подошла к дневальной: - Посмотри еще раз, что там? Та посмотрела. - Ого, горошина уже, как слива. Очень больно? Ладно, садись на печурку, может, в тепле лучше станет. Я села на печурку, но боль стала еще страшнее. Я держалась изо всех сил, чтобы не кричать. Через некоторое время спросила опять: - А теперь что там? Сил моих больше нет, я, наверное, умираю... Дневальная поднесла коптилку к моему лицу: - Уже как куриное яйцо, черного цвета с синим отливом. Я спустилась с печурки и, хватаясь за столбики нар, добрела до своего места. Влезла на нары, легла и вдруг почувствовала, что из моей щеки потекло. Я подложила крапивный мешок под подбородок, уперлась затылком о большой столб, скреплявший нары посредине, и - провалилась куда-то. Очнулась я утром. Боль моя совсем прошла, прошла, видимо, как только прорвался этот невероятный нарыв, и меня тут же охватил сон. Уже рассвело, барак гудел людскими голосами. Весь мешок, что лежал у меня на груди, был мокрым от гноя и крови, и от меня исходила ужасная вонь. Соседи отодвинулись от меня, места справа и слева были пусты. Вдруг над нарами появилась женская голова в офицерской шапке с пятиконечной звездой, а потом и плечи с погонами лейтенанта. - Эта, что ли, больная? - спросила голова. - Эта, эта, заберите ее отсюда, дышать нечем, - заговорили голоса женщин. - Заберем. - Женщина-лейтенант исчезла. Через некоторое время пришли мужики с носилками и меня отнесли в больничку. Она представляла собой полуземлянку, в которой стояли топчаны, тумбочки, а температура воздуха была так низка, что вода замерзала в кружках. Соломенные матрасы и одеяла неопределенного цвета должны были обеспечивать уют. Пришел врач Владимир Катков, старичок из зеков, осмотрел меня и сказал: - Остеомиелит челюсти. - Сделал из марли фитиль, вывел его изо рта наружу через рваную рану и ушел... На том лечение и закончилось. Как ни странно, но очень быстро рана моя стала заживать и вскоре меня перевели из больнички в общую зону, в рабочий барак. Опять сижу я на верхних нарах, с головой укрывшись одеялом, и думаю: где найти пищу? Голод меня стал донимать страшно. Видимо, живучий организм подавал сигналы: дайте пищу, любую, дайте, и я выживу! Еды дайте!.. Но еды не было. Пайка хлеба съедалась с лету, а баланду нельзя было всерьез считать за пищу. Это была бурда из кипятка и каких-то лохмотьев - очисток, должно быть. Господи, как хочется есть! Все мысли - только о еде. И вот однажды рано утром я слезла со своих нар и вышла из барака, держа миску у груди. Я шла прямо к кухне. Там, у раздаточного барака уже толпились дневальные бараков с деревянными бачками для баланды. Ага, здесь кормят, отсюда получают еду. Значит, здесь все - еда для зеков всех категорий и степеней. Здесь и повара, и обслуга. И, конечно - воровство и тайные злоупотребления на всю катушку. Такие вот мысли проносились в моей голове, пока я стояла за углом кухни и наблюдала, как к другому окошку подходили какие-то темные фигуры, делали по этому окошку условный стук рукой, окошко открывалось и чья-то рука с той стороны хватала протянутую миску. Мгновение спустя темная фигура получала миску обратно и быстро исчезала с ней в полумраке. Появлялась следующая фигура, производила тот же ритмический стук по окошку, и все повторялось. Значит, весь секрет в том, чтобы ухватить ритмический рисунок - трам-та-та-та-та-трам. Ну что ж, попытка не пытка. Не убьют же меня за миску еды! А по ритмике там, в театральной студии, давным-давно, я получала одни пятерки. Говорили, что слух и чувство ритма были у меня абсолютными. Я подошла к окошку и выстукала точно такой ритм, как слышала. Окошко, словно по волшебству, отворилось и я сунула в него миску, стараясь не заглядывать в нутро кухни. Миска чем-то наполнилась и была уже в моих руках, когда из окошка выглянула физиономия повара. - Стой, мать-перемать!.. - орала мне вслед физиономия. Но и след мой уже простыл. Откуда только прыть взялась?!. Я уже сидела на нарах, на своем месте, с головой накрывшись одеялкой, и обеими руками запихивала в рот... винегрет! Съела я его мгновенно и тут же заснула крепким сном, положив под голову миску. Еды, только бы еды - и мой жизнелюбивый организм быстрехонько пойдет на поправку. Но еды не было. Через Мариинскую пересылку шла тьма-тьмущая народу из тюрем, а в тюрьмах этот народ так отделывали голодом, что от людей оставались одни тени, и жизнь каждой такой тени ничего не стоила, ничего! И вот в этой Марпересылке случайно объявилась Тамара Р., которую пригнали сюда немногим раньше меня, другим этапом. Тамара уже работала врачом в санчасти и жила в более привилегированных условиях - в кабинке при амбулатории. Но она была еще сильно истощена и страдала общим фурункулезом. Узнав, что я прибыла в Марпересылку, Тамара немедленно приняла во мне участие. Она уговорила начальницу санчасти задержать меня, не этапировать в инвалидный лагерь Баим, потому что я - актриса. Сама начальница Мария Михайловна Заика в прошлом была актрисой цирка и потому тяготела к зекам актерам, писателям, музыкантам, оставляя их при Марпересылке поправляться на легком труде. М.М.Заика согласилась на Тамарины просьбы, и мои документы были отложены в долгий ящик - надолго! Для поправки меня назначили работать на кухню - чистить картошку, лук, морковь, коренья. Кухня обслуживала не только рядовых зеков (баландой), но и придурков: конторских работников, работников кухни, хлеборезки, бани и всех, кто был не на общих работах, и даже вольнонаемный состав. Однако направление на кухню сыграло для меня роль медвежьей услуги. Я не чистила коренья - я их ела, не переставая! Ела в сыром виде и нисколечко не наедалась. Ела я их до тех пор, пока мое сердце не развалилось и не началась у меня тяжелейшая водянка... Снова меня отправили в больницу. Водянка сопровождалась ужасной лихорадкой, меня всю трясло, зуб на зуб не попадал. А в больничке был все тот же холод, и вода замерзала в кружках. Посмотрела я вокруг, а на топчанах лежат такие же, как я, водяночные женщины с огромными животами. Лежат и умирают, и очень часто: редко кто выживал. Тамара снова вмешалась в мою судьбу и меня перевели в так называемый полустационар - обыкновенный барак с двумя ярусами нар и, естественно, более теплый, так как более людный. Но чаша моих весов по-прежнему колебалась между жизнью и смертью. Меня продолжало лихорадить, отеки увеличивались и когда я спускала с нар ноги, было слышно, как вода, сочившаяся из пор кожи, падала медленными каплями. Если я нажимала пальцем ногу выше щиколотки, палец на два сустава уходил в рыхлую ткань. Лицо мое было так деформировано, что никто на свете не узнал бы меня теперь. И все же М.М.Заика дала указание врачу Трипольских (старушке-польке) регулярно давать мне адонис-вероналис и дигиталис. А еще Мария Михайловна принесла мне бутылочку гематогена и тихонько вложила в руки: - Пейте по одному глотку через три часа. Эту маленькую передачу уловила одна очень худая молодая женщина. Когда я осталась одна, она подползла ко мне и громко зашептала в лицо: - Отдай мне бутылочку! Зачем тебе, ты все равно умрешь... А я молодая, жить хочу, жить!.. Отдай пока никто у тебя не отнял... Она стала выкручивать мне руку, постепенно разжимая мою ладонь, царапая и причиняя мне боль, постепенно приближаясь к бутылочке. Я до сих пор ощущаю эти прикосновения, так въелась мне в память та рука - страшная, как вползающая змея. Женщина отняла у меня гематоген и мгновенно исчезла из поля зрения. На другой день Мария Михайловна спросила меня: - Пьешь? - Нет, - отвечала я. - Почему? - У меня его отняли. Тогда Мария Михайловна обеспечила мне прием гематогена из рук врача. Доктор Трипольских! Будто ангел-спаситель простер надо мной крыла. Это она, неугомонная, верная, добрая неизменно появлялась возле меня через три часа с адонисом или дигиталисом. Я порой впадала в полное безразличие ко всему, в глубокую апатию, тогда мне досаждали эти появления и я умоляла: - Уйдите, неужели вы не видите, что я умираю? Не мешайте мне... И Трипольских вместе с сестрой Марией Александровной поднимала мою голову и ловко заливала мне в рот лекарство. Так и шло: ложка за ложкой, ложка за ложкой. И в какой-то момент мое умирающее сердце шевельнулось во мне и... ритмично застучало. До тех пор оно казалось лягушкой в болоте: то замрет, то заколышется, то запрыгает невпопад. И меня лихорадило приступами, периодически. Когда начинался такой приступ, я, как заклинание, читала стихи то Есенина, то Маяковского, то Апухтина. И слышала голос врача: - Это деменция. Это пройдет, если жива останется... Пить и только пить хотелось мне непрестанно. Вода не проходила в кровь, а попадала под кожу. Мне говорили: - Не пей! Вода для тебя смертельно опасна. - И давали мне мокрую марлю пососать. Но воля моя ослабела и порой я срывалась: сползала с нар, подползала к бачку с водой, зачерпывала полный ковш и пила, пила до тех пор, пока кто-нибудь с бранью не вырывал у меня ковш из рук. И все же сердце заработало. Вечером меня посадили в удобное кресло, укрыли с головой одеялом и оставили в покое. Видимо, сердце и почки погнали воду, куда следует. Я просидела в таком положении несколько часов, и вода все текла и текла из меня беспрерывно. Когда же под утро я поднялась с кресла, что это было за зрелище! Живот провалился и стал ямою, а ноги, руки и лицо по-прежнему оставались раздутыми. Но сердце - работало! Мое плебейское русское сердце. Случилось чудо живучести - ведь на меня обрушилось целое государство, вооруженное арсеналом всего, что уничтожает жизнь: голодом, холодом, отсутствием воздуха. И страшным моральным воздействием: незаконностью и несправедливостью наказания, немыслимыми тюрьмами с уголовниками, смертельными этапами, карцерами, чудовищными сроками. И вот я - жива! Нет, "отец родной", я просто обязана тебя пережить, непременно должна! Увидеть твою смерть и конец чудовищной уничтожиловки, ибо твоя смерть снимет злые чары с палачей и не даст более солдатам, которые едят тот же хлеб, что и мы, говорят на том же языке - поднимать руку на женщин и детей, воевать против собственного народа. Люди непременно опомнятся. И конец дьявольщины, имя которой - Сталин и все с ним связанное, откроет глаза заснувшему неестественным гипнотическим сном народу. Жизнь медленно возвращалась ко мне. Но я была еще слишком слаба, когда меня перевели в рабочий барак и принесли работу: вязать что-то на спицах. Я попробовала начать вязанье, но дрожавшие пальцы все перепутали, мои нервы не выдержали и я уронила пряжу вместе со спицами на пол. Врач сказала: - Рано ей работать, пусть пока приходит в себя. Меня оставили в покое, и я начала тихонько бродить по бараку, держась за столбики нар, а потом и в зону стала выползать, чтобы подышать свежим воздухом. Тем временем моя спасительница Тамара всюду популяризировала меня: - Она же прекрасная актриса, надо только поставить ее на ноги!.. Следует сказать, что в Марпересылке на очень высокой ступени стояла художественная самодеятельность. Ворота пересылки днем и ночью принимали новые этапы и в руки распорядителей попадали люди самых разнообразных профессий: медики, физики, химики, литераторы (профессор Переверзев В.Ф.) и множество деятелей из мира искусства: музыканты, художники, артисты, мастера балета. Многие из них оседали здесь для некоторого восстановления сил с перспективой в дальнейшем демонстрации своих талантов. И если с крошечной сцены пересылки артист производил на начальство впечатление, его оставляли, давали легкую работу, лишь бы он выступал - пел, плясал и так далее. Пока не провинится. А тогда - в этап. Так что все это было в целом вроде крепостного права. Правда, намного хуже. Время и окружающие условия торопили меня: давай, тебя ждут! А то угодишь в инвалидный лагерь и тогда пиши пропало!.. Однажды меня посетил сам наиглавнейший в этих местах придурок: завкухней Александров. Это был высокий пожилой мужчина с волевым, очень характерным лицом. Он состоял режиссером здешнего клуба и руководил драмой. Клуб использовался двояко: днем он был обыкновенным цехом для прядильщиков и вязальщиков (пряжа из ваты), а вечером на его маленькой сцене устраивались концерты художественной самодеятельности, нередко объединявшие профессиональных работников искусств. В примыкавшей к сцене маленькой комнатенке шли репетиции, там всегда было натоплено и светло от электролампочки. Посетивший меня Александров деловито справился о моем здоровье и сунул мне под подушку кусочек сливочного масла. Уходя, велел накрыть голову одеялом и проглотить это масло. Значит, меня уже ждали! А я оставалась форменной развалиной. Но далее ждать уже не приходилось. И вот однажды я добралась до клуба и проникла в репетиционную комнату. Я была в той же рваной и затертой жакетке, в тех же валенках, с куском одеяла на голове. У меня было желтого цвета одутловатое лицо и в целом выглядела я типичной доходягой - фитилем, как тогда говорили. Таких доходяг - темных, безликих, покорных - нигде не любили и отовсюду гнали, как гонят бродячих собак. Я встала у двери, боясь сделать следующий шаг. Передо мной сидел квартет, четыре скрипки, две альтовых и две первых, и играли они марш из балета "Конек-горбунок". После страшных тюремных камер, после голых барачных нар и всегдашнего полумрака, после однообразного гула голосов, прерываемого женскими визгами-ссорами или громкой матерщиной надзирателей, вдруг попасть в этот забытый мир!.. У людей были нормальные, приветливые лица, даже улыбающиеся - чудеса! Особенно большое впечатление произвела на меня 2-я скрипка – Ирма Геккер. В соразмерной гимнастерке, высокая, худенькая, она была необыкновенно хороша собой. После перенесенного тифа каштановые волосы Ирмы отрастали крупными завитками. Меня поразили ее брови вразлет, серые огромные глаза с длиннющими ресницами, постоянный румянец и две веселые ямочки на щеках. Частая улыбка обнажала передние, теснившиеся немного под углом, зубки, так что верхняя губа с трудом их закрывала. Ах, как хороша была Ирма Геккер! Ирма работала в пересылке художником. Она была не просто профессионалом, но талантом. Но все это я узнала потом, а сейчас, увидев этот оркестрик и музыкантов с человеческими лицами, я тихо заплакала. - Вы кто? - спросили меня. Я назвала свое имя. - Нет, мы не о том. Вы певица? Актриса? Может быть, танцуете? Тогда я сказала: - Не прогоняйте меня, пожалуйста. Я - ваша. Со всем, что я могу. - Мы никого не прогоняем. Садитесь вот сюда. Я села на лавку, и репетиция продолжилась своим чередом. Потом пришел Александров и увидя меня, сказал: - Вот и хорошо. Давайте, я со всеми познакомлю вас, раз вы сами к нам пришли. Кроме Ирмы здесь были Юлиан Вениаминович Розенблат, душа оркестра, ударник, в прошлом он заведовал отделом иностранной хроники в "Известиях"; Изик Авербух, 1-я скрипка, прибывший из Венгрии; Николай Ознобишин, 1-я скрипка, и драматург Сергей Карташов. Этот последний в клубе, собственно, ничего не делал. Начальству он обещал написать пьесу о войне и потому его оставили в пересылке. Но о пьесе он и думать забыл. Однако, все ему прощалось по его великой безобидности, крайней нищете и юродству. Сережа везде неизменно появлялся босым. Отсидел он уже более 10 лет. Александров спросил меня: - Что вы можете? Петь умеете? Конечно же, я пела. Но для домашнего обихода под собственный аккомпанемент на гитаре. Я сказала Александрову, что я актриса драматическая, характерная, комедийная. Петь - это не мой жанр. Но попробовать можно. Был здесь старик по фамилии Кабачок, очень известный собиратель народных песен. Он их записывал, оркестровал и очень удачно вел исполняющий эти песни ансамбль. И вспомнила я на белорусском языке известную песенку "Бывайте здоровы". Говорю Кабачку: - Знаете ее? Подыграйте мне на каком-нибудь инструменте. И Кабачок заиграл на чем-то, не помню сейчас, на чем, чуть ли не на гуслях. А я даже не запела, а заговорила под музыку. И когда закончила, слышу - аплодисменты. Все улыбаются мне, поздравляют. Кто-то сказал: - Больше ничего и не надо. Так и выпустим ее в ближайшем концерте. Я было запротестовала, но мне дружелюбно ответили: - Так надо. Вы после поймете, почему. Не бойтесь, мы вас в обиду не дадим. И ушла я в свой барак со смятенной душой. Ближайший концерт не заставил себя ждать: его назначили в первое воскресенье. Из каптерки, где хранились также и вещи умерших зеков, еще не реализованные, мне принесли длинное шелковое платье цыганской расцветки и красные парусиновые сапоги 41 размера, потому что другие не налезли бы на мои отекшие ноги. Когда в репетиционной комнатушке прямо перед концертом на меня напялили весь этот наряд, Ирма Геккер, больше всех хлопотавшая возле меня, распустила мне волосы по плечам и перевязала мне голову алой лентой. И стала я похожа то ли на молдаванку, то ли на русскую девку времен крепостного права. Э, не все ли равно! Главное: что будет там, на подмостках? Ведь решалась моя дальнейшая судьба! Вышла я на середину сцены. Оркестранты, милые мои, улыбаются мне одобрительно, кивают: не робей! Проиграли вступление и я вступила..., но не попала в тон! Боже! Мой слух, мой тонкий музыкальный слух изменил мне... оказывается, даже слух страдает от голода. Что делать? Я быстро взмахиваю рукой, тушу оркестр и произношу громко: - Ничего, первый блин комом, начнем сначала. Оркестр - подтянись! Будьте внимательней. Начали... Я дирижирую оркестром. Снова вступление. И снова я не попадаю в тональность. В зале слышится смех. Тогда я обращаюсь прямо к зрителям: - Ну что мне с ними делать? - и показываю на оркестрантов. - Ну-ка, помогите мне разбудить этот ленивый оркестр! Ритмично хлопаю в ладоши: раз, два, три! Зал хлопает вместе со мной. Передний ряд - сплошное начальство. И они смеются. У всех впечатление, будто все так нарочно задумано, и все ждут продолжения шутки. Я обращаюсь прямо к первому ряду: - Я знаю, чему вы смеетесь. В этих красных сапогах я похожа на гусыню, да? Снова хохот. Жду, пока он стихнет и снова обращаюсь к оркестру: - Шутки в сторону, ребятки. Давайте по-серьезному. На этот раз я вступила точно. Воодушевленная радушием зала, я уже уверенно развернулась и пошла на публику: - Бывайте здоровы, живите богато... Я выговаривала всем вместе и каждому в отдельности нехитрые добродушные слова песенки, безо всяких претензий на штампованную эстрадную выразительность. Просто я обнимала всех в зале, переполненная любовью к этим людям, желанием им добра. Песня кончилась. Что тут поднялось! Крики, аплодисменты: еще, еще!.. Дали занавес. Оркестранты поздравляли меня. Они спрашивали: - Ты это нарочно придумала? Я говорила, чуть не плача: - Какой к черту нарочно! Тюремный голод слух расшатал. Разве вы не поняли: я чуть не провалилась!.. И именно с этого первого выступления на эстраде впервые пробудилась во мне настоящая актриса. Помните, у Пушкина: На дне Днепра-реки проснулась я Русалкою холодной и могучей... Я уверена: неведомые Божественные силы, существующие вне нашего сознания, вдруг невидимо касаются нас своим дуновением и мы воскресаем для маленьких чудес. Чтобы еще и еще раз протягивать руки через рампу к ждущей людской массе в зале и передавать ей невыразимые чувства добра и жалости. После концерта, как полагалось, из кухни принесли ведерко густого пшенного супа - кормить артистов. Эту обязанность исполнял здоровенный украинец Лука Яковлевич Околотенко, до ареста председатель горсовета Одессы. Принес Лука ведерко с супом и поставил его на стол - ешьте, кто желает. Все артисты, кроме меня, были людьми уже поправившимися от дистрофии, поэтому они отказались от супа и разошлись по своим баракам. Остались только я, Лука и суп на столе. У Луки был единственный глаз, второй был навеки закрыт. Вот этот единственный серый и строгий взгляд и вперился в меня, а я - я стала есть пшенный суп. Сколько я съела, сказать трудно. С меня градом катил пот, я ничего не видела вокруг себя. Когда же я в очередной раз потянулась зачерпнуть ложкой, Лука ухватился за край ведра: - Хватит, у тебя скоро суп из глаз потечет. Он позвал дневального и распорядился: - Проводи даму в барак, она одна не дойдет. Как я могла съесть столько супу - уму не постижимо! Просто дистрофики не знают меры в еде. Позднее, работая в морге на вскрытии трупов, я узнала, что дистрофия – не болезнь, а состояние организма, доведенного голодом до крайнего истощения, когда сгорает не только жировая ткань, но и мышцы, даже сердечные, сгорают слизистые прослойки внутри кишок и в головном мозге исчезает резкая граница при переходе серого вещества в белое. Кости становятся хрупкими, как стекло, а кожа на лице покрывается мхом. Слава обо мне быстро пронеслась по пересылке. Ничем пока не занятая, я стала заходить в бараки, знакомиться с людьми. Меня всегда сажали в уголок и давали миску с едой. Так было заведено - вытаскивать из когтей дистрофии людей, оставленных в пересылке и чем-нибудь отличившихся. Кстати, еще до меня в Марпересылку прибыл с этапом писатель Кочин (роман "Девки", "Лапти"). Когда ему хотели оказать помощь при пересылке, он гордо отказался и ушел с ближайшим этапом в тяжелую командировку. И погиб, конечно. Так же быстро канул в вечность кинорежиссер Эггерт (нашумевший фильм "Медвежья свадьба"). В Марпересылке, кроме уютного уголка в клубе, был еще один не менее уютный уголок у фармацевта Крутиковой-Завадье в ее крохотной аптечке. Хозяйка, полная красивая женщина, лет 45-ти, была настоящей дамой прошлых времен и умела свой маленький аптечный уголок превращать в светлый салон для таких людей, как профессор Валериан Федорович Переверзев, литератор Болотский, драматург Карташов и много других. Они собирались по вечерам и читали вслух редкую здесь художественную литературу. Так как любые сборища запрещались и преследовались начальством, к Крутиковой-Завадье собирались строго конфиденциально и только проверенные лица. Меня пустили, но спрятали за большим баком, в котором получали дистиллированную воду, и попросили громко своих чувств не выражать. Ладно! Я залезла между баком и стеной и притаилась, как мышь. В тот вечер читали "Амок" Цвейга. Потом Переверзев читал свою, в лагере написанную, работу о Пушкине. Я тихо ликовала, сидя за баком, радуясь своему счастью полевой мыши, пришедшей в гости к домашней. Хочу рассказать о Сергее Карташове. Мое с ним знакомство произошло так: я встретила в зоне Любу Говейко, работавшую врачом, и Люба подвела меня к какому-то бараку, открыла дверь и втолкнула туда, сказав: - Иди, он там. Я присмотрелась, но не увидела ни души. Только на верхних нарах сидел по-турецки, скрестив босые ноги, щуплый человечек. Я влезла к нему на нары и спросила: - Вы кто? Он ответил: - Я Карташов. Я спросила: - Писатель? - Да. - А пьесу "Наша молодость" вы написали? - Я. Я процитировала: - Она: - А мировая революция когда будет? - Он (злобно): В среду! Мы оба рассмеялись. Карташов спросил: - В каком году вы ее видели в МХАТе? - В 32 году. Один раз... - Сейчас 42-ой. Ну и память у вас!.. Это верно. Память у меня была феноменальная. Мы разговорились. Карташов оказался большим эрудитом и память у него была не хуже моей - необъятная. Потом я встречала его на репетициях, где он ни в чем не принимал участия. Иногда, сталкиваясь в зоне, мы болтали о литературе. Мне запомнилось, что на щеке Сергея была крупная родинка и говорил он, сильно грассируя. Вот по этим двум приметам я и узнала Сергея несколько лет спустя в поселке Маклаково на Енисее. На скамейке у барака сидел древний старик и смотрел неподвижными глазами в одну точку. Я остановилась и крикнула: - Сережа, это ты? Сережа Карташов!.. Старик повернулся ко мне, долго смотрел, потом сказал: - Я вас не знаю, уходите. Я узнала потом, что он страдал тяжелой формой паранойи. А еще несколько лет спустя я услышала по радио его пьесу, тот самый диалог о мировой революции. По окончании передачи диктор объявил: - Мы передавали пьесу "Наша молодость", написанную по мотивам Финна... В это время Сергей Карташов уже давно покоился на маклаковском кладбище. ... Поправлялась я бурно, рывками. Приток лишнего питания (мне давали настой хвои и дрожжи) снова вывихнул мое сердце и я налилась водой, но достаточно быстро справилась с рецидивом и восстановилась настолько, что смогла активно выступать на сцене. Однажды меня включили в список на этап, в какую-то далекую командировку, где требовались сельскохозяйственные рабочие. Этапы всегда формировались в бане, где за столом сидела комиссия из наших теперешних и будущих хозяев и врачей, тех и наших. Обращение с нами при этом было бесцеремоннее, чем с неодушевленным инвентарем: нас раздевали почти догола, тыкали пальцами в ребра, заглядывали в рот и в задний проход, решая, брать или не брать. Нередко при этом между теми и нашими начальниками возникала перебранка: одни начальники старались сбыть с рук плохой товар, а другие его не брали. Когда очередь дошла до меня, вольная врачиха с чужого лагпункта крикнула мне: - А ну, спусти чулок и нажми пальцем ногу выше щиколотки!.. Я надавила, и мой палец на два сустава погрузился в рыхлую ткань. - И такую доходягу вы хотите отправить к нам на работу? Да она еще в пути подохнет. Пошла вон отсюда! Дважды повторять "Вон!" ей не пришлось. Откуда только у меня силы взялись? Я схватила свое белье и была такова. Слава Богу, пронесло! Все зеки боялись этапов, да и было, чего бояться: ослабленные люди нередко не выдерживали пешего перехода в 40-50 км, а то и в 120, и умирали на ходу, падали на дорогу, останавливая этап, и покидали этот свет под невообразимый мат конвоя и лай собак. Если упавший был еще жив, его пристреливали. Должна сказать, что вся осатаневшая система лагерей, казалось, более всего боялась побегов. Видимо, вожди и организаторы преступлений смертельно боялись огласки, потому что слишком хорошо ведали, что творили. Людей - истребляли. А те - самозащищались. Так, в Марпункте были созданы негласные группы из влиятельных и сильных зеков, которые занимались спасением и восстановлением сил прибывавших с этапами обессиленных людей. Так, в частности, спасли меня. Надо сказать, что сценическая моя популярность в это время выросла невероятно. Меня знала вся Марпересылка от последнего работяги до высшего начальства. Я выступала с такой наэлектризованностью, с таким подъемом всех душевных сил, что меня воспринимали, как маленькое чудо. При встрече со мной в зоне люди называли меня именами исполняемых мною в песнях ролей, то морячкой, то русалкой, то огоньком. А я бродила по зоне и по чужим баракам, как по некоему нереальному миру, и крошечная частичка безумия надолго засела в моих глазах, в улыбке, в походке. Мое состояние было похоже на состояние человека под наркотиками, и люди видели это и считали меня чуть-чуть ненормальной. Но эта самая ненормалинка и спасла мне жизнь в первые годы моего пребывания в лагерях. Да и режим в Марпересылке был ослабленным по сравнению с другими местами заключения. Режиссер Александров затеял постановку "Русалки" Пушкина. Наблюдая меня, он решил, что я и есть та самая Наташа-русалка. Себе он взял роль мельника, а роль князя досталась учившемуся когда-то в театральной студии молодому парню Феликсу. У меня были конкуренты на роль русалки, и довольно способные. Когда начались репетиции, начались и мои раздоры с Александровым. Я не хотела исполнять роль Наташи в псевдоклассической манере - завывать, заламывать руки и метаться по сцене в истерическом припадке. Но милый старый Александров по-своему понимал исполнение этой роли, и мы с ним чуть не разошлись. Тогда я сделала вид, что покорилась, зная, однако, что на сцене я потяну эту роль так, как подскажет минута, как заговорят душа и сердце. Я ни о чем не заботилась во время репетиций, и только по ночам, лежа без сна на нарах, я четко и ясно видела, что надо делать, я видела себя - Наташу - в мельчайших изгибах роли, во всех голосовых модуляциях, в каждом шаге и жесте. У таких трагедий, как ее, нет дна, о которое ударившись, можно всплыть на поверхность. Такую душевную боль никогда ничем не измерить и не охватить. Здесь впору только очутиться на дне реки. Милая Ирма Геккер смастерила мне из каких-то списанных простыней сарафан и символически раскрасила его под речные водоросли. Бусы-ожерелье весьма искусно были сделаны чьими-то умелыми руками из хлеба. Перед началом спектакля я помолилась Александру Сергеевичу и попросила его хоть на секунды поднять меня на высоту его вдохновения... Играя спектакль, я поняла, что никакие оковы и никакие режимы не в силах удержать, смять, выхолостить из человека творческий дух! Что это было, когда спектакль окончился? Шум, крики, аплодисменты! Поцелуи и объятья! Была слава! За все, чего мне не пришлось совершить на воле, я получила там, в лагерях. Получила, как насмешку, как иронию судьбы. Лагерный фейерверк проблистал, осветил меня на мгновенье... И отправилась я в свой барак - полутемный, сырой. На свои доски без матраса с парой подшитых валенок вместо подушки. Отправилась не спать, а слушать сонные вскрики своих товарок по несчастью, их всхлипы и стоны, и долго-долго вновь переживать только что испытанное счастье. ... Я надолго укрепилась в Марпересылке. На работу меня все еще не выгоняли из-за сердца. А я тем временем пристально всматривалась в окружающих меня людей... (1964 - 1965 гг.) К. ИВАНОВ Разведчик, возвращенный из небытия ...Я познакомился с ним в 1946 году в Сусловском отделении Сиблага НКВД (Кемеровская область). Работал Быстролетов врачом. Его коллегой был Д.Е. Бертельс, до ареста студент восточного отделения филфака ЛГУ. Дмитрий Евгеньевич исполнял обязанности секретаря медицинской комиссии, не раз держал в руках формуляр Быстролетова Послужной список лагерника был своего рода кратким личным делом. В формуляре Быстролетова были две интересные записи. Первая: в документ были вписаны не одна, а две фамилии: Быстролетов (Энверов). Возможно, вторая фамилия была в его голландском паспорте. Запись вторая. Статья, по которой судили Быстролетова, была литерной (обозначенная не цифрой, а буквой): КРД (контрреволюционная деятельность). Дела по литерным статьям рассматривались не судами, а изуверской "тройкой" и подобными комиссиями. Рассматривались, как говорится, в отсутствии всякого присутствия (самого подсудимого, свидетелей, защиты). На последнем листе формуляра комиссия делала записи о состоянии здоровья заключенного. Быстролетову всегда проставлялись л. ф. т. (легкий физический труд). Труд, однако, не был легким - врач лагерной амбулатории обслуживал и барак ОПП (оздоровительно-профилактический пункт). По народной, лагерной, этимологии: общество подготовки покойников. При плохом питании, при бедственном положении с лекарствами и медицинской аппаратурой важнейшее значение приобретала психотерапия, критерий Бехтерева: "Если больному с врачом не стало легче, то это - не врач". Манерой, взглядом, голосом, порой понижавшимся до шепота, Быстролетов оказывал терапевтическое воздействие на больного. Гражданским долгом для Дмитрия Александровича была и литературная деятельность - писал воспоминания о пережитом и увиденном. Рисовал. Сохранялось обостренное чувство юмора. Случалось, что мишенью подобных суждений, зарисовок становились представители лагерной администрации. Как-то начальник медсанчасти ст. лейтенант Плюхин попросил Быстролетова нарисовать его портрет. Дмитрий Александрович согласился. Завершая работу над портретом, Быстролетов обратился к своему шефу с вопросом: "Гражданин начальник, какую нарисовать вам грудь - кутузовскую или суворовскую!" Подумав, начальник дал ответ: "Суворовскую". В конце сороковых мы расстались. Меня "освободили" - сослали в таежную глухомань Красноярского края, Дмитрия Александровича направили в столицу якобы для повторного следствия... Валентина СЕЕТ ...И к врагам народа ЗАВТРА в нашем доме поминки. Первые за 56 лет. В разных городах, теперь уже и за рубежом, у наших близких будет приготовлен традиционный в таких случаях обед, зажгутся поминальные свечи за упокой души Сеет Августа Карловича и сотоварищей. Мы, его дети и внуки, все эти годы знали, что он сгинул где-то в сталинских лагерях. Как все эти годы знали и то, что он не повинен ни в чем. Но в полученной в 1957 году справке о реабилитации сообщалось только о самом факте реабилитации, посмертно. О том, что он расстрелян 22 мая 1938 года, узнали вот только что, около месяца назад. ...Впервые в жизни держу в руках той страшной поры архивное дело № 2018. И больше всего почему-то боюсь увидеть в нем чей-то донос. Сердце сжимается от мысли, что может быть сосед или свой же, из деревенских... Всякое, говорят, было – читали, слышали... Но доноса в деле нет. Есть ордера на арест 13 человек, протоколы обыска, анкеты, протоколы допроса, обвинительное заключение… Все они, 13 человек, обвиняются в "активном участии в контрреволюционной эстонской шпионско - диверсионной повстанческой организации в Мариинском районе". С первых же страниц дела видна вся его несуразность. В протоколах обыска в графе об изъятии предметов вещественного доказательства у всех 13 человек стоит прочерк. Ни у кого не найдено никаких писем, инструкций, листовок, брошюр, не изъято даже захудалого ружья, наконец, раз повстанческая организация. В анкетах и протоколах допроса общие слова и порой очевидная нелепость. Странным образом обвиняемые путают деревни, в которых живут, и односельчан. Дед мой называет себя кузнецом, хотя кузнецом никогда не был и в кузне не работал. Видимо, тот, кто вел допрос, плохо разбирался в населенных пунктах района и посчитал - раз все из Койдулинского сельского Совета, значит и живут в Койдуле. И дед мой, возможно, назван кузнецом за подходящие рост и стать, кузнецу проще портить сельскохозяйственную технику. В основной своей массе плохо знавшие русский язык, говорившие в то время в своих национальных деревнях на родном языке, малограмотные крестьяне, живущие своими, крестьянскими, заботами, они и слов-то таких не знали - "шпионско-диверсионная деятельность", "троцкистский блок", "агитация". Ну, какой крестьянин 30-х годов скажет: "Собирались у меня на квартире"?.. ; Позже, на процессе реабилитации, в 1957 году, оперуполномоченный Мариинского отдела НКВД, ведший в 37-м следствие, признается, что типичное дело это было сфабриковано и фальсифицировано, никакой эстонской шпионско-диверсионной организации в Мариинском районе не существовало, никаких фактов вредительства известно не было, а протоколы допроса, кто из обвиняемых и что должен сказать, заранее обсуждали и намечали оперативные работники, участвовавшие в следствии, а затем путем обмана, уговоров, угроз принуждали обвиняемых подписать их. Этого единственного допроса (каждого из 13 человек по одному разу), без очных ставок, без конкретных фактов н улик, без каких-либо доказательств, оказалось достаточно, чтобы в три дня вынести всем обвинительное заключение по роковой 58-й статье и направить дело по инстанции. Через два месяца, 23 апреля 1938 года, Постановлением Комиссии НКВД и Прокуратуры СCCP, подписанным Заместителем Народного Комиссара Внутренних Дел СССР комкором Фриновским и Прокурором СССР Вышинским, был вынесен приговор: 11 человек - к высшей мере наказания, два человека – к 10 годам лишения свободы. Еще через месяц приговор приведен в исполнение. Где расстреляны и похоронены эти люди, неизвестно. Известно только, что после ареста они содержались в Мариинской тюрьме и расстреляны в один день - 22 мая 1938 года. Скорее всего, они, ожидая своей участи, так и находились все эти три месяца здесь, в Маркинской тюрьме, здесь погибли и похоронены где-то здесь. ,;.В теплое весеннее утро 10 мая - Родительский день - ходим с мамой на окраине кладбища между заросших, почти сровнявшихся с землей безымянных могил с деревянными столбиками под номерами. Мы не надеемся здесь что-то найти. Но говорят, что где-то здесь в 30-е годы были пороховые склады и около этих складов хоронили заключенных из тюрьмы - врагов народа. Конечно, над ними никто столбиков с номерами не ставил и отдельных могил не копал. Может быть вот этот у края рощи заросший ров, между мирных крестов и памятников, украшенных цветами и венками, и есть их могила? 56 лет прошло. Годы стирают следы и уносят свидетелей того жуткого времени. В том 1957-м, в хрущевскую оттепель, еще можно было хоть что-то узнать не из бумаг, от людей, может, кто-то помнит, видел, слышал. Но тенью полуправды - несколькими строчками справки о реабилитации - был закрыт этот шанс. Кончились хрущевские времена, и как бы канула в забытье, оставшись глубоко в сердцах людей, та трагедия, унесшая миллионы и жизней и еще неизмеримо больше исковеркавшая судеб. На волне перестройки об этой трагедии вспомнили вновь - заговорили, записали, вынесли на свет архивы... Раздались призывы к покаянию, увековечению памяти жертв сталинского террора. А потом все это тихо пошло на спад. Мы вновь потихоньку стали забывать о том времени и не раз были готовы вновь делить сограждан на своих и врагов... Да что были. Разве не делят сейчас по национальному признаку людей в ряде бывших советских республик и не пытаются найти корни своих бед в них, сегодня живущих, к былому не причастных? Во многовековой истории нашей страны было немало трагических страниц и очень мало усвоенных уроков истории, И неизвестно еще, чем обернется нынешний наш большой перелом, террор дикого рынка. В этом, наверно, наша главная трагедия - быстро забывать, не учить уроков прошлого, а то и пытаться выкинуть его из памяти. Вот и мы, мариинцы, памятник жертвам репрессий так и не поставили. Пусть не памятник, пусть, при нашей теперешней бедности, скромный обелиск хоть на одном из установленных захоронений, которых на нашей мариинской земле - Сиблаговском краю, немало. И семей, потерявших в те годы своих близких, не считано. К какой могиле, к какому памятнику им прийти поклониться, принести цветы? ...Тогда был тоже месяц май, И ярко светало солнце. И зеленели травы, и распускались деревья. И болела крестьянская душа о поле. О чем он думал тогда, мой дед, за каменной стеной тюрьмы, сквозь окна которой видна лишь узкая полоска далекого неба? Надеялся вернуться домой? Гадал, что теперь с Леной, детьми, ради которых, может быть, и подписал тот протокол? Они выжили, все твои восемь детей. Перенеся все лишения, войну, голод благодаря, быть может, крепкой родовой твоей наследственности. И завтра в семи домах твоих детей и домах внуков в разных городах страны зажгутся поминальные свечи. Упокой, Господи, душу раба твоего Сеет Августа. И его сотоварищей по делу № 2018 Якова Ряст, Яна и Карла Тумма, Августа Олекс, Эллу Нэпс, Михаила (Минея?) Цуприкова, Алексея Борсова, Яна Брувеля, Михаила Френберг, Августа Орг, погибших 22 мая 1938 года, Александра Михайлова, сгинувшего на Колыме, Александра Кивисар и многих, многих, многих других. Прости Господи людей, оказавшихся винтиками той жуткой машины террора: не осознавали, не ведали, что творили, и сами оказались заложниками ада. И тех, кто ведал, тоже прости и спаси, если можешь, их души. (21 мая 1994 г.) |
|
Всего комментариев: 0 | |